Неточные совпадения
Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как
говорит пословица: ни в
мать, ни в отца, а в проезжего молодца».
Девочка
говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого
мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, — все снимали шапки, все кланялись: «Матушка, Софья Семеновна,
мать ты наша, нежная, болезная!» —
говорили эти грубые клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию.
Матери я про этоничего не расскажу, но буду
говорить о тебе беспрерывно и скажу от твоего имени, что ты придешь очень скоро.
— Что вы
говорите! — вскричала
мать.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много — то
говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией
матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с
матерью будешь
говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил
мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
Встала и
говорит: «Если он со двора выходит, а стало быть, здоров, и
мать забыл, значит, неприлично и стыдно
матери у порога стоять и ласки, как подачки, выпрашивать».
Есть,
говорит, и
мать, дама рассудительная, мамаша-то.
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил
мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей
говорил? Он ей поцеловал ногу и
говорил…
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
— Ах, эта болезнь! Что-то будет, что-то будет! И как он
говорил с тобою, Дуня! — сказала
мать, робко заглядывая в глаза дочери, чтобы прочитать всю ее мысль и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищает Родю, а стало быть, простила его. — Я уверена, что он завтра одумается, — прибавила она, выпытывая до конца.
— Нет, я, я более всех виновата! —
говорила Дунечка, обнимая и целуя
мать, — я польстилась на его деньги, но, клянусь, брат, я и не воображала, чтоб это был такой недостойный человек! Если б я разглядела его раньше, я бы ни на что не польстилась! Не вини меня, брат!
— Да, я теперь сам вижу, что почти здоров, — сказал Раскольников, приветливо целуя
мать и сестру, отчего Пульхерия Александровна тотчас же просияла, — и уже не по-вчерашнему это
говорю, — прибавил он, обращаясь к Разумихину и дружески пожимая его руку.
— Это я по подлости моей
говорил…
Мать у меня сама чуть милостыни не просит… а я лгал, чтоб меня на квартире держали и… кормили, — проговорил громко и отчетливо Раскольников.
Разозлившись на то, что
мать и сестра не хотят, по его наветам, со мною рассориться, он слово за слово начал
говорить им непростительные дерзости.
Собралась к тебе; Авдотья Романовна стала удерживать; слушать ничего не хочет: «Если он,
говорит, болен, если у него ум мешается, кто же ему поможет, как не
мать?» Пришли мы сюда все, потому не бросать же нам ее одну.
— И всего только одну неделю быть им дома? —
говорила жалостно, со слезами на глазах, худощавая старуха
мать. — И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и дому родного узнать, и мне не удастся наглядеться на них!
— Вот еще что выдумал! —
говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
— Пусть хранит вас… Божья
Матерь… Не забывайте, сынки,
мать вашу… пришлите хоть весточку о себе… — Далее она не могла
говорить.
— Смотрите, добрые люди: одурел старый! совсем спятил с ума! —
говорила бледная, худощавая и добрая
мать их, стоявшая у порога и не успевшая еще обнять ненаглядных детей своих. — Дети приехали домой, больше году их не видали, а он задумал невесть что: на кулаки биться!
«Что, кумушка, ты так грустна?»
Ей с ветки ласково Голубка ворковала:
«Или о том, что миновала
У нас весна
И с ней любовь, спустилось солнце ниже,
И что к зиме мы стали ближе?» —
«Как, бедной, мне не горевать?»
Кукушка
говорит: «Будь ты сама судьёю:
Любила счастливо я нынешней весною,
И, наконец, я стала
мать...
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в
мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
— Долго ли до греха? —
говорили отец и
мать. — Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
— Не знаю, —
говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни
мать, ни няньку…
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! —
говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть!
Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Как в ноги губернаторше
Я пала, как заплакала,
Как стала
говорить,
Сказалась усталь долгая,
Истома непомерная,
Упередилось времечко —
Пришла моя пора!
Спасибо губернаторше,
Елене Александровне,
Я столько благодарна ей,
Как
матери родной!
Сама крестила мальчика
И имя Лиодорушка —
Младенцу избрала…
Вздрогнула я, одумалась.
— Нет, —
говорю, — я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не поила ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут я покорилася,
Я в ноги поклонилася:
— Будь жалостлив, будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я
мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В глазах у них нет совести,
На шее — нет креста!
После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь,
говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой
матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
Какое они имели право
говорить и плакать о ней? Некоторые из них,
говоря про нас, называли нас сиротами. Точно без них не знали, что детей, у которых нет
матери, называют этим именем! Им, верно, нравилось, что они первые дают нам его, точно так же, как обыкновенно торопятся только что вышедшую замуж девушку в первый раз назвать madame.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] —
говорил он.
— Ты
говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не
говорю про страдания, я их не боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться
матери, отца, своего рождения.
Кити испытывала особенную прелесть в том, что она с
матерью теперь могла
говорить, как с равною, об этих самых главных вопросах в жизни женщины.
Мать и невестка встретили его как обыкновенно; они расспрашивали его о поездке за границу,
говорили об общих знакомых, но ни словом не упомянули о его связи с Анной.
Проводив княжну Сорокину до
матери, Варя подала руку деверю и тотчас же начала
говорить с ним о том, что интересовало его. Она была взволнована так, как он редко видал ее.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что
мать смотрела на него как на лучшего друга.
Теперь, в уединении деревни, она чаще и чаще стала сознавать эти радости. Часто, глядя на них, она делала всевозможные усилия, чтоб убедить себя, что она заблуждается, что она, как
мать, пристрастна к своим детям; всё-таки она не могла не
говорить себе, что у нее прелестные дети, все шестеро, все в равных родах, но такие, какие редко бывают, — и была счастлива ими и гордилась ими.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, —
говорил Левин, оглядывая телку. — В
мать! Даром что мастью в отца. Очень хороша. Длинна и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку.
Кити отвечала, что ничего не было между ними и что она решительно не понимает, почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она не знала причины перемены к себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она не могла сказать
матери, которой она не
говорила и себе. Это была одна из тех вещей, которые знаешь, но которые нельзя сказать даже самой себе; так страшно и постыдно ошибиться.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова
матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что
говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
― Никогда, мама, никакой, — отвечала Кити, покраснев и взглянув прямо в лицо
матери. — Но мне нечего
говорить теперь. Я… я… если бы хотела, я не знаю, что сказать как… я не знаю…
— Я повторяю свою просьбу не
говорить неуважительно о
матери, которую я уважаю, — сказал он, возвышая голос и строго глядя на нее.
— Да, но если б он не по воле
матери, а просто, сам?… —
говорила Кити, чувствуя, что она выдала свою тайну и что лицо её, горящее румянцем стыда, уже изобличило её.
— Выпей, выпей водки непременно, а потом сельтерской воды и много лимона, —
говорил Яшвин, стоя над Петрицким, как
мать, заставляющая ребенка принимать лекарство, — а потом уж шампанского немножечко, — так, бутылочку.
— Не бойтесь, не бойтесь, Дарья Александровна! —
говорил он, весело улыбаясь
матери, — невозможно, чтоб я ушиб или уронил.
Она улыбалась тому, что, хотя она и
говорила, что он не может узнавать, сердцем она знала, что не только он узнает Агафью Михайловну, но что он всё знает и понимает, и знает и понимает еще много такого, чего никто не знает, и что она,
мать, сама узнала и стала понимать только благодаря ему.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к
матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его
мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Но ласки
матери и сына, звуки их голосов и то, что они
говорили, — всё это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь. «Подожду еще десять минут», сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.
— Я ехала вчера с
матерью Вронского, — продолжала она, — и
мать не умолкая
говорила мне про него; это ее любимец; я знаю, как
матери пристрастны, но..
Разумеется, мне, как
матери, страшно; и главное,
говорят, ce n’est pas très bien vu à Petersbourg.